мало вникая в слова друг друга. Бабка прикрыла слезливые глазки и утонула в розоватой дремотной дымке, как неожиданно вздрогнула, открыла глаза, разомкнула рот и, поймав паузу, ляпнула:
– Рыбы в этом годе не будет.
– Чего не будет? – переспросили ее, и все примолкли, пьяные, напряженные, взвинченные.
– Рыбы в этом годе не будет.
Но теперь им показалось, что бабка сама ничего не соображает – так бестолково, осоловело она улыбалась.
– Да ты-то, теть Мань… – изумленно вывел Свеженцев, – ты-то чего можешь знать и судить?.. Сидела б лучше и не воняла…
– У тебя не будет рыбы… – продолжала улыбаться бабка. – У вас у всех не будет.
– Ты-то откуда можешь знать, что будет, что не будет, старая ведьма?..
– А я откуда знаю, откуда… знаю…
Что было взять с бестолковой бабки, но каждый почувствовал и другое: ее бестолковость, осоловелость не хранили ничего надуманного, а было сказанное явлено искренностью, не имеющей под собой ни мысли, ни знаний, а рожденной на еще больших глубинах, которыми живет сама природа, тоже не имеющая ни мысли, ни знаний, – да, не имеющая всего этого наносного, но ведь, и не зная, знающая наперед, когда идти на нерест, когда вить гнезда и рыть норы, а когда переждать, знающая наперед все заморозки, тайфуны, урожаи-неурожаи… Бабка клевала носом, будто засыпая, и не видела, как лица их вдруг стали темными и насупившимися.
– А почему же ты говоришь такое? – грубым голосом сказал Бессонов. – Или ты не понимаешь ничего?.. – Он сидел на выморенном бревне, широко расставив колени, и держал сигаретку. – Нам завтра идти на тоню – уродоваться. Зачем же ты нам под руку такое говоришь?.. – Он чиркнул спичкой и, упрятав огонек в грубых ладонях, прикурил. – Ты зря так сказала…
Воцарилась тишина, но старуха отмахнулась только и совсем сникла. Вместо приятной качки ее начало основательно кружить, чуть ли не переворачивать вверх тормашками. Она повернулась удобнее, укладываясь в кресле, голова ее сползла на деревянный подлокотник, и, мосластая, скрюченная, она почти вся уместилась в продавленном кресле, из-под юбки торчали венозные босые ноги, скинутые растоптанные тапочки валялись рядом. Эти ноги с иссеченными пятками, в набрякших лимонно-лиловых наростах, с желто-черными когтями, промесили огромные расстояния за восемьдесят лет и гудели теперь так, будто каждый пройденный за жизнь шаг отдавался в них.
Стало совсем душно, она хотела открыть глаза, но слиплись веки, хотела протереть глаза от застывших слезинок, да совсем затекла рука, зашлась в иголочках и не слушалась. Тогда она заворочалась из последних сил и с трудом поднялась в рост. Побрела не зная куда, пытаясь проморгаться. Было немо вокруг: ни людей, ни морского шипения – ни звука, словно мужчины незаметно подняли ее в кресле и унесли неведомо куда. Она брела по бескрайнему зеленому болоту – под ней тягуче и жутковато раскачивалось.
– Чудеса какие, – молвила старуха, удивляясь тишине.
Но скоро впереди приметила что-то постороннее в однородном грязном просторе, будто большое животное прилегло отдохнуть в топь – темная спина торчала на поверхности. Оказалось, крохотный островок вспучился из болота, а вокруг – кольцо открытой воды. На островке двое, прислонившись друг к другу, сидели к бабке спиной прямо на грязной земле. Кто ж такие? Приблизилась. И вдруг один из сидевших обернулся и посмотрел в сторону бабки шальными бесцветными глазами, но ее вроде не заметил.
– Ох! – Старуха узнала своего деда, обрадовалась, но тут же опомнилась: – Ты что ж это, старый пенек, бессовестный такой, с чужой бабой в обнимку сидишь?
Но дед будто не видел и не слышал ее. Он откинул с белого лица молодки длинные русые волосы и принялся нежно целовать клубничные губки, которые ответно зашевелились, зачмокали, обсасывая его преющий рот. «Он же не соображает ничего, – вспомнила старуха. – Из ума совсем выжил, как младенчик стал, под себя ходит…»
– Ах ты, стерва наглая! Ах ты, бесстыжая!.. Ай не видишь – человек перед тобой старый, безумный… Ах ты ж. Подь отседа, кому говорю!.. Ишь, расшепорилась!..
Они же не слышали ее, срывали друг с друга одежду, обнажая крепкие белые тела, и она стала бегать вокруг островка, размахивать руками, орать и вдруг остановилась, остолбенела: дед, красивым стройным телом накрывший молодку, повернул к бабке ветхое черное лицо и несколько мгновений смотрел на нее, прямо в глаза: осмысленно, пристально, с хитринкой в прищуре.
– Ой, не знала я… – прошептала бабка, не в силах двинуться, – не знала… Ты ж меня обманывал, подлый… Всю жизню обманывал… Ты что ж ее хватаешь где ни попадя?! – И тут она увидела, что сама совершенно нагая: обвисшая, дряблая, срамная. Но срамная не от наготы своей, а от ветхости, от темных венозных пятен, похожих на кровоподтеки, от коротконогости, от двух расплющенных кожных мешков на груди, от безобразных седых волосьев, которые торчали во все стороны с головы, из-под мышек, из-под брюшины. Ей стало невыносимо срамно и жутко, и она пробудилась среди тихой ночи на берегу уснувшего залива.
Большой трескучий костер гудел, стрелял пламенем близко от старухи, обжигая ее голые ступни, которые сами собой так и дергались во сне. Густая тьма обволокла огонь со всех сторон, и бабка лишь постепенно стала замечать людей вокруг. Кто-то неподвижно спал на песке, раскинув руки в стороны. На вросшем в песок бревне сидела маленькая тонкая женщина с темными распущенными волосами. Она сникла, согнулась, волосы ее спадали на лицо, и женщина еле заметно раскачивалась из стороны в сторону, словно баюкала кого. Чья-то пьяная белобрысая голова покоилась у нее на коленях.
– …Нет, ты врешь, – сказал грубый голос. Бабкин взгляд выхватил по ту сторону костра багрового от всполохов Бессонова. – Ты врешь, так рассуждать может только нелюдь… А я выпью, потому что это самое прекрасное, что дается человеку… – Он держал кружку, намереваясь опрокинуть ее в себя.
Того, с кем он говорил, за высоким пламенем видно не было – только раза два сквозь метущиеся раскаленные языки мелькнуло тяжелое красное лицо.
– Бабы придумали, а ты подпеваешь, – возразил невидимый человек, и бабка попыталась по голосу угадать, кто говорит.
– Ты говно и нелюдь, Удодов, – сказал Бессонов.
Бабка по фамилии узнала, кто задумал спорить с Бессоновым. Память ее дорисовала красную маску в длинного неуклюжего человека, похожего на трехдневного телка с большими хрящеватыми ушами.
Бессонов смотрел в кружку, наверное, примечая в жидкости свое смутное содрогающееся отражение. И вдруг выплеснул водку в костер. Пламя метнулось горячим вихрем. Старуха вздрогнула и пошевелила затекшими руками и ногами, пытаясь подняться. Бессонов повернулся к невидимому Климу Удодову, замахнулся, но, кажется, не ударил, а лишь обхватил руками чужое мосластое туловище. Теперь и он исчез из бабкиного обзора. За костром возились и хрипели. Со стороны бабки могло показаться, что два подростка устроили шуточную возню. Но скоро один из них вырвался из объятий другого, отбежал от костра на четвереньках, поднялся на ноги и, спотыкаясь, болтаясь из стороны в сторону неуклюжей длинной фигурой, побежал прочь во тьму. Следом поднялся расхристанный Бессонов с оторванным воротничком, пошел в ту сторону, где скрылся соперник.
– Убью… – Он постоял, попыхтел, глядя в темноту. Потом обошел костер и, налив в кружку немного водки, злобно сказал: – А я выпью, но не с тобой, нелюдь…
Бабка тем временем сумела усесться в кресле, а потом и вовсе поднялась, сделала десяток некрепких шагов к сидящей крючком Тане, на коленях которой покоилась голова спящего Витька. Старуха нежно обхватила Танину голову, притиснула к своему мягкому животу, и та послушно приникла к ней. Муторная жалость захлестнула старуху, и, обнимая голову Тани, оглаживая, запуская руку в ее волосы, она запричитала, сначала тихо, скрипуче:
– Что ж они с тобой сделали, девонька ты горемычная… Что ж это делается на свете-то?.. Как же теперь жи-и-ить-то?..
Время текло мимо старухи. И текла ночь, бабка смотрела слезливыми глазами на дальние огни: были они будто ожившими, надвигались на нее и на ту, которую она прижимала к себе. Но что за огни? Лампы в море? Или свечки? И тогда она заплакала в голос, до боли стискивая маленькую нежную головку:
– На кого ж ты нас оставила, горемы-ы-ычных? И как же я теперь буду, детонька ты, дево-о-онька ты моя? Почто же нам бе-е-еда-а-а